начало Галичина и Молдавия предыдущая Перемышль I-II следующая Львов
Перемышль. Галичина и Молдавия
III
Сегодня я был в церкви, на селе и в театре.
Соборная церковь у них здесь очень большая – это бывший кармелитский костёл; переделали в нем что можно было, но иконостас, все-таки, без икон; вдоль северной и южной стен здания остались католические алтари. На одном из этих алтарей служил обедню какой-то молодой священник. Фелонь как у нас, только кресты не нашиты, подризник полотняный, по подолу обшитый кружевом, на розовой подкладке; волоса под гребенку, борода сбрита.
Странное дело, как это режет глаз русскому человеку. Что-то скопческое – ни мужское, ни женское – напоминают эти гладкие лица. Я смотрел на них, и мне стало понятно быстрое усиление у нас старообрядства при Петре, когда правительство так деятельно и так неожиданно ввело брадобритие. Действительно, бритое лицо некрасиво, как некрасивы и эти позднейшие бакенбарды, напоминающие стриженные деревья и клумбы цветов во французских садах. Я стою за английские парки и за приволье всякой растительности; скобленое рыло, как выражаются староверы, мне кажется одною из неизящнейших выдумок рода человеческого, а бакенбарды возмущают мою душу. Впрочем, бодливой корове Бог рог не дает – у меня у самого, как на смех, прекрохотная борода, хоть в нее уж седина забивается...
Когда молодой священник отслужил обедню на боковом латинском алтаре, вошел в церковь отец Иустин Ж.... – законоучитель, о котором я вам писал, а за ним человек двести его ребятишек. Это русские гимназисты пришли на службу божию: – так здесь называют обедню. Отец Иустин, облаченный так же, как и первый священник, вошел через ризницу, в главный алтарь, растворил царские двери и не затворял их всю обедню – это опять изменение нашего богослужения, введенное католиками и их партиею. Обедню он отслужил очень скоро, так скоро, что я не заметил даже апостола. Говорю “не заметил”, потому что он после мне объяснял, что выпущено ничего не было, но что многое читалось, а не пелось; но ведь и апостол читают, а не поют... Может быть, я был рассеян, но, все-таки, служба совершилась чересчур скоро. Церковь была полна. Народ был одет по праздничному, свиты побелее; но многие и очень многие были босиком; значит, опять таки очень бедны здешние крестьяне. При входе в церковь они уже не клякают по-католически, хоть и было здесь введено это некрасивое для нас приседанье на одно колено, которое приводило в такое негодование патриарха Филарета: русские сумели изгнать кляканье из своей церкви. Но святая вода все еще стоит при входе, и в нее окунают пальцы. Крестятся они удивительно странно; перстосложения никакого нет: руку согнут крючком и этим крючком опишут перед собою круг. Меня особенно резко поразил недостаток уважения к церкви в народе, при всей его набожности и при всей его исключительно церковной жизни: в церковь входят с узлами, с корзинами, с разными покупками – такой бесцеремонности я, помнится, нигде еще не видал. Даже причастники явились с узлами и только, становясь на колени перед царскими вратами, отложили в сторонку свои ноши. Говорят, что в костёлах делают то же самое – стало быть, и это следует приписать католичеству. При выходах с дарами звонят в колокольчик. Этот колокольчик – предмет глубочайшей ненависти русских, а вывести его покуда нельзя: все смелости не хватает и поддержки нет. Было бы нам только позволено, говорят здесь, завтра бы церковь наша ничем не отличалась от православной. Эта насильственная латинизация и полонизация добилась своего: чаша перелилась через край – русские спят и видят возвратиться к восточному обряду. “Поляки сами свое дело проиграли и сами догоняли вас до возвращения к русской жизни”, сказал я одному священнику по окончании обедни. “Провидение!” ответил он. “Немезида!” подтвердил другой, выражавшийся классически. Не умею сказать покуда, воротятся ли они к православию – я избегаю подобного разговора, который здесь неприличен. Поляки кричат, что все это движение поднято русскими агентами; здесь даже и говорить-то по нашему почти никто умеет. Толкуют про рубли москевски, а здесь в каждой копейке, потраченной на русское дело, могут дать отчет, откуда она взялась. Нет, это не наша пропаганда: наши посольства и наши деятели даже не знают о здешнем крае. Если и здесь есть наша пропаганда, то ее поляки ведут, работая против нас, но за нас. Не знаю, провидение это или немезида истории, но чем больше я смотрю на эту Речь Посполитую, тем больше убеждаюсь, что она действительно не возобновится. Против нее не Москва, как выражаются поляки – с Москвою как со всяким внешним врагом, можно бы справиться – против нее религиозные и экономически интересы масс. Сидя в этом Перемышле, я начинаю понимать, что происходило в Литве в царствование Екатерины, и откуда брались Конисские прошлого века и Симашки нынешнего. Традиции и традиционный образ действия приверженцев Речи Посполитой – подпора русской народности. Это очень странно; но это так, и это можно вслух говорить, потому что поляки неисправимы. У поляков все есть, кроме политического такта; на мелкие дела они мастера, на крупные – никуда не годятся. Занятые своею idea fixa, они, как дон Кихот, воюют против ветряных мельниц; поборники отжившего рыцарства убедительным образом доказывают, всем , что этого рыцарства уже нет.
– Ну что ж бы вы сделали? спросил я какого-то русского – у меня здесь такая гибель знакомых, что я даже имен их не знаю; путешественник всегда возбуждает любопытство и всякий спешит доставить ему сведения о крае – что ж бы вы сделали, если б во время восстания полякам удалось, и у вас восстановилась бы Речь Посполитая? Русский засмеялся.
– Была бы резь посполитая (общая резня), отвечал он. – Тогда мы сделали бы то, чего не делаем из уважения и из доверия к правительству. А если б судьба оставила нас одних с поляками, без центра тяжести в Вене, без этого посредничества между нами и польскими стремлениями – то ни поляка, ни костёла не осталось бы на нашей земле. Да нам что? Нам еще не беда: у нас есть свой образованный класс – духовенстве, а вот, что у мазуров было бы – этого никто не знает. У мазуров, у гамстрияков своей интеллигенции нет, а от той, что называют польскою, они отрекаются, да и мазур не русин: мазур резал свою интеллигенцию, а наши спасали поляков, потому что мы смирны, тихи и находимся под влиянием духовенства, которого у мазуров нет.
Я посмотрел на моего собеседника, и он – тихий и смирный, как все здешние русские, – говорит такие категорические вещи!
Попадутся мои записки в руки поляку, пусть он подумает и, если имеет возможность, пусть проверит, правду мне здесь говорят или нет. Объяснять все это влиянием австрийской и российской пропаганды – ребячество. Я не верю никаким пропагандам, а особенно иноземным; я не знаю в истории ни одного примера, чтоб пропаганда проникла в массы – только религиозные секты распространяются пропагандою, а не политические симпатии и антипатии. Пусть другой кто заедет в этот край и напишет ответ на мои выводы, пусть этот другой поляк будет – тем лучше; но надо же решить раз навсегда, стоит или не стоит лить кровь за неосуществимый идеал.
Отец Иустин отслужил обедню; после него стал служить отец Григорий Г.... на том же самом престоле. Опять латинизм! С ним вместе служило двое священников: один был одет дьяконом, другой дьячком; путаница удивительная, тем более, что дьяконский чин у них отменен. Трое служили, трое входили и выходили царскими вратами... Но одетый дьяконом парчовый стихарь короток как сюртук, бока разрезаны, но орарь есть. Из под этого стихаря виден другой полотняный стихарь с кружевным подолом... Эта служба шла долго; кажется, ничего не выпускалось, даже в символе веры было прибавлено знаменитое и от сына. Орган как-то сбыли с рук, зато хор устроили, и такой хор, что всякая наша церковь может позавидовать. Это законоучитель гимназии, отец Иустин, обучает мальчиков пению – поют удивительно! Церковная музыка наша; в этом они смоскалили, что и довожу до общего сведения; Бортнянскаго и других хорошо знают.
Кончилась обедня. Подходит ко мне какой-то священник и предлагает осмотреть ризницу. Здесь удивительно добрый я предупредительный народ; я не знаю, как и чем отвечать им на их ласку. Особенно двери меня смущают: перед каждою дверью идет спор, кому первому войти... В ризнице много старых кармелитских образов, старый католический алтарь с дарохранительницею, у которой дверцы украшены наподобие царских врат. В новых костёлах этого уже не делают. Ризница епархиальная небогата и старины мало: едва ли есть ризы древнее XVII века, но кой-где есть еще следы византийского шитья, хотя и очень слабые. Самое любопытное в ризнице относится вовсе не к ней: это два золотошвейные пояса, которые здесь когда-то носили горожане – что это за шитье, где их вышивали никто не знает, и я не умею сказать. Такой работы я еще и не видал: это шитье не славянское, не греческое и не мусульманское – рисунок полосатый, клеткою, но по краям вышиты цветы в горшках, все это сделано удивительно нежно и изящно. Они хотят послать их во Львов, где заводится у них народный музей. Мысль, разумеется, благая; я просил их послать сперва в Москву на этнографическую выставку – они и согласны на то и несогласны. Кто разберет эту мягкую, нерешительную, сосредоточенную натуру южноруса, у которого даже в языке нет ничего определенного, ни и, ни ы! Пусть агенты выставки обратятся к ним с просьбою – я уверен, что они не откажут; но сами они ничего не сделают. Нежность, аристократичность этого племени парализует его силы. Хоть по поводу двух старинных поясов и смешно вдаваться в народную психологию; но что же прикажете делать? Мне даже кажется, что я брошу писать дневник, а стану просто резюмировать мои сведения и впечатления, составляя по главе на каждый городок. А этого мне не хотелось бы. Мне хочется, чтоб читатель прожил моею жизнью между этими странными людьми, которые русские, – но униаты; русские – но австрийские верноподданные; русские и очень образованные люди, – а говорят по-хохлацки, на том языке, который для меня, кровного великоруса, был до сих пор крайне смешон, благодаря своей литературе, которая потчевала меня Перелициованною Энеидою, да разными Голопупенками и Свербыгузами. Материала у меня много, а времени записывать нет; к этому присоединяется еще прискорбное чувство: я вижу, что не изучу этого края в полтора месяца, которые я положил на его изучение. Общее впечатление я, может быть, передам верно, но, не знаю почему, у меня все Линней вертится на памяти, как он закрывал рукою кусок дерна и говорил ученикам, что кто хочет ботанику знать, тот ни до чего не дойдет, пока не определит жизнь каждой былинки на этом клочки земли. Агs longa, vita brevis – я отхлебываю из чаши, но вина не выпью; а хотелось бы, чтоб у нас знали, как здесь идет жизнь. Промахи у меня есть и, вероятно, еще много их наберется – но пишу добросовестно, по моему крайнему разумению.
Я сказал отцу Иустину, что его швагер (зять), тот седой священник, который разговаривал со мною в театре звал меня к себе в деревню; отец Иустин, вместо всякого ответа, послал за бричкою: мы покатили. Село Вышатичи в полутора миле от Перемышля – миля семь верст, стало быть езды около полутора часа. Окрестности Перемышля, который вступил в историю уделом Святополка-Окаяннаго, чрезвычайно красивы. Вся местность холмится и зеленеет, но все холмится и зеленеет так же нежно и не резко, как здешняя история. “Що двор, то лях – що село, то громада”, помещики все поделались поляками, народ везде остался русским, помирясь с Польшею на унии. Не то удивительно, что он отделен от общей русской семьи и от русской церкви, а то чудо, что он до сих пор, на самой границе Польши, остается еще русским и так много русского сохранил в своей вере, и в языке. 3десь я начинаю понимать, что дело Кирилла и Мефодия было, в самом деле великое. Создав для славян народную церковь, они дали каждому мужику интерес к ее судьбе и к ее ученью; поэтому, бедный священник сделался здесь представителем народной мысли и проводником между народом и знанием. Католичество, с его чуждою народу латынью, разумеется, не могло сделаться народною церковью, и потому оно везде разрешалось феодализмом, шляхтою, аристократиею, оставляя народ в тени и в невежестве. В Москве и в Париже это трудно понять; но здесь, на границе обеих вер, это резко заметно и многое можно выяснить, что было загадочно в нашей истории. У нас, у великорусов была богатая политическая жизнь, а все-таки народ отождествлял себя с церковью, и до сих пор имя русский, совершенно равнозначуще с православный, а земледелец у нас – крестьянин.
Небольшая перемена в обрядах при Никоне вызвала оппозицию народа в виде старообрядчества. Война у нас всегда за веру: “Святорусь-Земля – всем землям мати, в ней строят церкви соборные, соборные богомольные; исповедует она веру крещеную”. А у поляка-католика дело идет иначе: сам он просто поляк, а не то мазур, кракус, или, еще хуже, гамстрияк, прусак, и только. Дерется он за отчизну, а в сущности у него даже и отчизны нет, потому что ему не во что высказаться.
Я ехал в Вышатичи и смотрел на встречных мужиков. У нас очень много кричали и удивлялись, что поляки считают народ скотом (быдло), а поляки совершенно правы: здешний народ и я назову быдлом. Несколько поколений пройдет, пока здешний народ сравняется в своем развитии с великорусом, словаком, болгарином, – даже румыном. История так придавила его своими тяжелыми колесами, что он действительно близок к состоянию бессловесной твари. На лице у него написан какой-то испуг; кто даже не знает его прошлого и тот скажет, что он не вперед пошел, а назад попятился.
Пусть меня хорошо поймут: я вовсе не обвиняю в этом новое поколение поляков – они греху непричастны. Виноваты, пожалуй, отцы их, деды и прадеды, действовавшие в духе своего времени и ковавшие Речь Посполитую в пользу исключительно шляхты. Трудно вообще указать, где корень злу, и почему Польша не существует: несмотря на ее развалины, так и видишь, что она была не более, как декорациею. Въехал я в Перемышль: на улицах польский и еврейский язык, польская и еврейская вывески, на каждом углу костел – стало быть, я в Польше. Если б я здесь остановился и не стал докапываться до дна этого мира, я так бы и уехал в полном убеждении, что “еще Польска не сгинула”; но, на беду, я слышал, что здесь есть русский театр, остановился, содрал скорлупу с ореха – и оказывается, что Польши нет...
Зачем я пишу это? упрекнут меня мои старые приятели поляки; зачем я деморализирую их дело?
Затем, что я хотел своими глазами убедиться, стоило ли им лить столько крови, будет ли какой толк из их агитаций. Затем, что я видел, как эмиграция их бьет камень на шоссе, как студенты и офицеры поделались извозчиками, как русские спивались и давились на чужой стороне, выкинутые из родины волной революции; я видел, как гибнут люди добрые и хорошие, во имя Молоха Речи Посполитой... Не личный расчет, не желанье выслужиться, руководит мною в моих страшных выводах – я хочу правду рассказать, чтоб хоть кто-нибудь из поляков призадумался: действительно ли он полезен своей отчизне, и действительно ли в ее интересах он действует.
Народ босой даже в праздник. Белая холщевая рубаха, белые холщевые порты, соломенная шляпа; редко на ком суконная свита (что-то вроде нашего армяка). Проезжему кланяются, но, опять-таки, не так, как везде на всем свете, кланяются проезжему. Здесь крестьянин скинет шляпу, махнет ею чуть не до земли и даже тулью повернет вниз, а бабы сложат на груди руки и низко-пренизко поклонятся в пояс. Между тем, чиновника здесь не боятся, панщины нет – чего ж они кланяются? Мне никто объяснить этого не мог – или это обряд, переживший свое значение? Если так, то я теперь ясно понимаю, откуда у них этот испуг на лице; а что эти поклоны – традиция старых времен, в этом я убеждаюсь следующим. Даже в Турции, именно в Болгарии, где давно нет крепостного права, хоть и до сих пор (против хатти-шерифа) существует натуральная повинность, крестьянин кланяется вам как равный равному, останавливает вас, чтоб закурить папиросу; а здесь проезжий точно страх наводить. Помещичьих дворов очень много (що двор, то лях), и почти при каждом дворе костёл. В мазурской Галиции костелов мало – здесь много, потому что здесь католицизм в борьбе с униею, потому что здесь ксёндз – миссионер, а еще потому, что помещику неприлично быть без своего капеллана.
Что они делают здесь, эти ксёндзы? не знаю – верить, не знаю – не верить, но говорят, что пропаганда католицизма делается при помощи евреев. Ксёндз поручает еврею перессорить крестьян со священником – против еврейского красноречия ничто устоять не может: гонитель евреев не устоит против их обаяния; крестьяне это знают и повинуются; правительство это знает и терпит евреев; евреи перессорят крестьян со священником, ксендз является примирителем, и народ идет в костел...
Удивительные дела здесь рассказывают: есть неподалеку от Перемышля, близко Радымна, деревня Хлопичи. Когда-то там в русской церкви, явилась икона Богородицы; русские стали ходить в эту церковь каждый богородичный праздник исповедываться и причащаться. За ними потянули мазуры – мазуры, которые вовсе не делают различия между униею и нашею схизмой и которые вовсе не прочь смоскалить. Ксёндзы перепугались и для мазурских богомольцев устроили предел в Хлопичской церкви. Теперь, как рассказывают, уния еле-еле держится в Хлопичах, крестьяне большею частью поделались католиками. Чудо у русских повело к ополячению русских – вот здесь какая сторона! А Рим, который очень любит восточный обряд, молчит и потакает. Года три назад, в местечке Радымне ксендз успел подбить сорок три человека русских землевладельцев к переходу в латинство. Священник их, отец Колпакевич – человек старый, не бойкий; ему не под силу было противодействовать ксендзу, да и из Варшавы, куда часто ездили эти помещики, шла горячая пропаганда Польши и католицизма; помещики не устояли. Против всех католических правил, которые латинство и унию считают одною верою, ксендз присоединил русских к костелу с хоругвями, пением, точно еретиков или раскольников. Русская консистория робко сносится с латинскою и говорить, что, на основании флорентинского и других соборов, из восточного обряда запрещено переводить в западный, а кольми паче с торжественностью, оскорбительною для униатов, верных сынов римской церкви. Польская консистория молчит, русская относится в Рим и получает ответ, что буде поименованный ксендз еще раз отступит от канонических правил и еще раз заявит неуважение к русскому обряду, то будет строго наказан. Мудрено ли теперь, что здесь такая вражда у русского духовенства к полякам? Но тем дело в Радымне не кончилось: обращение русских в латинство, обставленное такою торжественностью, наделало слишком много шума. Не то, что поляки не очень уважали новообращенных, которые, в их глазах, были все-таки ренегаты, евреи стали смеяться: “а як зе, пан вцорай был русинем, а тераз пан ест юж (уже) полякем”. Не выдержали русские, и, один за другим ворочаются к своему старому священнику.
Но не скажу, чтоб поляки ничего не делали для русских. В Жировицах Сапега сам строит каменную русскую церковь, в Вышатичах помещик дал священнику кирпичей на постройку дома; словом, умные поляки ведут себя иначе, чем сейм львовский, “Час ” и “Газета Народовая”.
Не доезжая Вышатич, я заметил какие-то насыпи – это шанцы, поставленные против русских во время крымской войны. Не знаю, насколько они действительно страшны, а все-таки стоят и смотрят на восток, на канавку, которою Россия граничит с этим краем. Говорят, насыпка их недешево обошлась правительству...
Что старик-священник принял меня с полнейшим гостеприимством, и говорить нечего. Он декан, т. е. благочинный, а доход его, все-таки, не выше трехсот гульденов в год, считая сюда доход с земли и плату за требы. Кадастр на все в Австрии – все вычислено и все внесено в книги; нет курицы, которая не была бы записана, и доход с которой не был бы определен. На священника правительство положило триста гульденов в год, если у него свой приходи и сто пятьдесят, если он помощник приходского священника хотя минимум доходов холостого ксендза все-таки не менее четырехсот гульденов. Если у священника доход с земли или с треб превысит норму, то излишек он должен отдавать в казну. Жить, говорят, можно, особенно там, где землю дешево оценили; но любой войт может вывести дело наружу и разорить священника. Положение священника до нельзя униженное. Помещик ушел в латинство, ксендз интригует под боком, семья на руках, а тут еще общее образование распространилось, а с ним и роскошь. Счастье, если попадья удалась хорошая хозяйка: тогда еще можно кое-как концы с концами сводить, а уваженья все-таки нет, потому что русская вера – вера хлопская. Чиновник прямо является в дом к священнику, командует им, ставить ему в честь, что удостаивает его своим посещением, и угощение, сделанное на последние крейцеры, принимает как должное. А потом, явись к нему тот же гостеприимный русский священник с просьбою, он ничего не сделает, потому что не уважает его. А ксендз – ксендз собственноручно выкидывает за дверь этого чиновника, и чиновник все для него делает, потому что за ксёндза стоить вся местная знать. И при всем этом священник и вся семья его одеты чисто, находят средства поддерживать здешний театр, литературу, фонды, братства – не понимаю, как эти люди делают: – поляки объясняют, что все это рубли москевски!....
В хате священника, который вдов и живет со своим зятем – помощником, есть рояль. Сад у него великолепный; он любитель садоводства, деревья ломятся у него под яблоками и грушами невероятной величины и всех сортов; даже виноград он развел у себя. Церковь маленькая, с клиросами, как все русские церкви; у греков и вообще в цареградской патриархии клиросов нет. На иконостасе есть образа, и все нового письма. За этими образами кроются старые – он запрятал их, чтоб не пропадали для будущего поколения, которое, может быть, будет тоже уважать родную старину. У левой стены стоит большой старый образ святителя Николая, который был, не знаю когда, похищен у них католиками. Образ этот старого киевского письма, на вид XVI века; католики взяли его в костёл, а вместо его выдали хлопам копию, уверяя, что эта копия есть самый подлинник. Много хлопот было русским оттягать обратно свой образ, который даже и в Кракове увозили от них. Здесь вся жизнь, народ, все интересы его вертятся около церкви... Примечательностей в церкви нет, кроме двух старинных металлических поясов, чеканной работы. Священник хочет послать их во Львов в русский музей – я упросил его послать их сперва, через нашего священника, в Вене, добрейшего отца Раевского, на энтографическую выставку. Пояса эти крестьяне отдали церкви – здесь ничего не щадят для украшения церквей, да средств нет. Только то и слышу около себя, что там утвари нет, там иконостаса нет, а из России никто не присылает, потому что они униаты. Не знаю, насколько справедливо такое равнодушие к судьбе здешних русских, а они ничем его не заслужили, даже в унии своей не виноваты и хоть не высказывают по своей сдержанности, но, очевидно, тяготятся ею. Хорошее бы дело сделал у нас тот, кто устроил бы общество для вспоможения их церквам; здесь не роскошных вещей требуют, а правильно устроенных, в которых не было бы ничего латинского – здесь только о том и думают, как очистить свой обряд от латинства. Уния в старину, уния у нас в Холме и уния в Галичине (*) – понятия совершенно разные. Народ здесь не только не почитает, но даже не любит униатских святых, поборников Рима и врагов православия. Про Иосафата Кунцевича отзываются, что “он русинов резал”. Максимилиана Рыло, несмотря ни на вериги его, ни на мощи, даже и знать не хотят; о нетленности его решают, что “его земля не приймае”.
(*) В первых моих письмах я писал “Галиция”; но благо есть русская форма этого слова Галичина – другой здесь и не знают – то я не вижу, зачем употреблять латинскую.
- “Да не будет вам беды от вашего правительства за пособие вашим церквам из России!”, – спрашивал я.
– Что же? разве преступление быть в дружеских связях с нашими единоплеменниками?, – говорят здесь. Разве это нам мешает быть верноподданными нашего императора?..
– А поляки?
– А поляки ничего тут не значат. Поляков бояться, так и говорить по-русски нельзя – поляков не переслушаешь. Церкви наши под патронатом польских помещиков – что ж они ничего для нас не делают, а ведь разбогатели на наши же деньги? Ненужные и вредные здесь костелы есть у них средства поддерживать, а на русские церкви и на школы ничего не дают, за весьма малыми исключениями. Сами же насилием ввели сюда унию, сами же кричали, что эта уния есть национальная и популярная церковь всех малорусов, а эти малорусы братья поляков по крови и по духу! – Ну, вот мы по милости их униаты, обриты, острижены, обряд наш приближен к латинскому, мы русские, а не россияне, как они об вас говорят, и что ж мы видим теперь при нашем пробуждении от векового сна? – ничего, кроме презрения к нам. Братство Руси и Польши продолжается до тех пор, пока Русь согласна быть слепым орудием в руках поляков; чуть она заявила свой голос, – этого братства как не бывало: вы схизматики!, вы москали! кричат они нам. Нет, поляков мы не боимся: они сами добились того, что потеряли наше уважение; а восстановить его они неспособны, потому что их политика вошла им в плоть и в кровь, потому что их идеалы диаметрально противоположны нашим.
Просил я своего хозяина поводить меня по халупам: мне хотелось познакомиться с архитектурою и костюмом здешних русских. “Я вам покажу хорошего газду (хозяина), сказал добрый священник: – лучшего у меня на селе”, и ввел меня к одному крестьянину. У этого лучшего на селе газды все очень и очень бедно. Халупа деревянная, но построена не так, как великорусская изба, не венцами и не ключ, а бревна вкладываются в пазы боковых столбов, обтесаны с боков, вымазаны глиною и выбелены. Стреха из соломы скошена не с двух сторон, а со всех четырех. Внутренность делится на сени, на пекарню, на светлицу и на комору. Пекарня с печью, перед которою припечка (огнище у словаков, болгар, сербов). Трубы нет – дым дверью выходит. Курные избы не вывелись здесь до сих пор. Пекарня есть собственно жилая изба здешнего крестьянина, но у богатых как у этого хозяина, есть еще светлица, с кафельною печью, окруженною скамейками, на которых и спать можно. Стена против двери украшена образами, но ни над окнами, ни в красном углу их не ставят – это уже напоминает южных славян, как и отсутствие всяких привесок, голубей, яиц, лампад, кивотов. Затем, красный угол совершенно загорожен столом, который прижат к окну одною стороною, а другою примыкает к большой скрыни на ножках, которая может служить продолжением этого стола в случай нужды. Скрыня эта, в свою очередь, жмется к постели. Пол мазаный. На столе каравай хлеба, покрытый куском холста, тут же и соль – это символ гостеприимства, и таков обычай у всех здешних русских, даже и в Венгрии. Балка, идущая под потолком, изукрашена цветами и резьбою – это должно быть весьма древний славянский обычай: я его встречал у всех племен. Здесь на ней вырезают кресты, а у богатого крестьянина, к которому меня водил отец Максимилиан, даже была надпись сделана церковными буквами, которую я, увы! оплошал списать; что-то вроде: да будет благословение Божие на создателя дома сего Феодора и Марию и на чад их – по крайней мере, смысл таков. Вырезано очень красиво и грамотно.
Замечательную особенность здешней народной архитектуры представляют плетни – таких красивых я нигде не видал. Делают их из лозы, – работа мелкая, частая и подогнана в рисунок, полосами, с большим вкусом; концы веток идут то в одну сторону, то в другую; сам плетень состоит из горизонтальных полос, а верх из вертикальных. Сараи – топы, стодолы, как здесь говорят, делаются тоже из плетня, что снова напоминает южных славян. Плетневые квадратные щиты прижимаются деревянными щеколдами к столбам, и сарай готов – стоит только соломенную стреху навести. Эта архитектура носит следы глубокой древности; она напоминает кочевой быт.
Расшивка сорочек красными нитками встречается редко; когда встречается, то шитье всегда четырехугольниками, т. е. народное северно-славянское; травчатого и здесь нет. Византия с ее малоазийскими вкусами мало имела влияния на русских. Мужчины носят длинные волосы, спереди в скобку, сзади по плечам; вообще, покрой сорочек, прическа, лица сильно сбивают на румынские, и мне кажется, что славянский элемент румын состоял именно из южноруссов. Упряжь дышлом, дуги не знают, вожжа одна, что очень оригинально. Лошадьми управляют не столько вожжею, сколько словами: гетто! (направо!), виста! (налево!) и лошади слушаются.
Затем в халупе есть еще комора – то, что у нас клеть. Темная комната без печи, где хранят всякий домашний скарб, и где стоять сусеки с хлебом. Кругом всего здания халупы идет обыкновенная южно-русская призба, то же что наша завалинка. Лохань – по ихнему цебрик, ступица колеса – голова, бок телеги (воза) – драбина или литерка. Богатый хозяин и жена его пожалели, что я плохо знаю по-русски: “бедный, еще добре не ся научил по-русски”, сказали они по моем уходе. Язык их такая же путаница, как и церковь. Если из него повыкидывать польские слова, например: кепский, певный, перший, егомость, шкода, коштувати и т. п., то он сведется прямо на язык наших летописей и будет разниться от северных русских наречий только произношением некоторых гласных. Впрочем, в конструкции, как и в употреблении слов, осталось у них много следов польского владычества: это очень заметно, когда прислушиваешься к их фразам. Образованные люди пишут здесь латинскою конструкциею и чрезвычайно хвалят слог докарамзинских писателей: говорят, что он им понятнее, чем новый. Это и не удивительно. На образование слога XVIII века сильно влияли южнорусы, и в нем попадается много польских и малороссийских оборотов.
Вечером был я во второй раз в здешнем театре. Давали “Сватанье на Гончаривце” Основьяненки. Шло опять очень недурно; сам Емельян Васильевич играл Стецьку. Роль свою он понял вполне; я думаю, именно так, как хотел бы ее видеть сам автор. Любимый тип южнорусских писателей, дурень, играет в пьесе главную роль. Все действие вертится на его простоте, и эта простота выведена г. Бачинским очень удачно. Нет возможности не хохотать до слез, глядя на его игру: г. Чацкий тоже недурно сыграл солдата, который сватает Ульяну за одного и высватывает за другого. Но актеров и таланты их я постараюсь очертить, когда лучше ознакомлюсь с ними; покуда скажу только, что игра опять шла дружно, ensemble не был ничем нарушен, а г-жа Бачинская и на этот раз была превосходна в Ульяне.
Все хорошо идет в этом маленьком мире, в мире хороших дел на крохотные средства. Вражда поляков поддерживает в нем доброе согласие, любовь к своему языку и прошедшему своего народа. Чего им недостает? Г. Бачинскому недостает “Репертуара и Пантеона русской сцены”: будь здесь эта драгоценная книга, говорит он, я бы не так поставил мой театр. Духовенству недостает иконостасов, утвари и особенно икон. Жалобы, что нет средств, окончательно устроить свои церкви по-русски, слышатся на каждом шагу. Священники жертвуют, учителя жертвуют, актеры жертвуют, народ босиком ходит, а все-таки жертвует на благолепие святых божиих церквей – усердия много, а средств мало. Только эта бедность и держит латинские обряды в русском народе и в русских церквах; будь эти церкви устроены по-русски, войди в них русская утварь, русское облачение, наружных признаков уний мигом не станет... Рассказывают, что известный наш иезуит Мартынов года три назад путешествовал по здешним краям с целью устроить униатский отдел иезуитского ордена для пропаганды Рима на восток. Мысль недурная – иезуиты с бородами, иезуиты ревнители восточного богослужения, охранители его чистоты, иезуиты, продолжатели дела Кирилла и Мефодия, бойцы за русскую народность – они подчинили бы наш восток своей власти. Униаты, спасибо им, не приняли этого предложения; они еще раз заслонили собою Русь от наплыва католицизма. Честь и слава этим людям! Грубая сила связала их с Западом; все было сделано, все меры были приняты, чтоб заглушить в них и народное чувство, и память о прошлом, а вот достаточно было одного умного и честного епископа перемышльского, преосвященного Иоанна Снегурского, который первый в здешнем краю поднял знамя оппозиции латинству, да нескольких месяцев свободы в 1848 году, чтоб исчез у русских и польский язык, и чтоб началось стремление поправлять обряды, этот вопль об иконостасах и утвари, который теперь слышится вокруг меня.
Разговаривал я в театре с одним священником – не знаю как его зовут – я начинаю путаться в здешних именах: все на ский, да на ович, евич. “Отчего во время повстания, спрашивал я: – вы не поддерживали поляков? Мне вот многие из них говорили, что не удалось примирить вас с польскими стремлениями – они говорят, что вы их повстанцев, принимали радушно, что они в ваших семьях были как дома...”
– Жалко мне, отвечал священник: – если они так поняли наше гостеприимство: мы никому не откажем в радушном приеме и никогда не станем оскорблять нашего гостя противоречием. Но как же нам было подпасть под влияние их и увлечься их пропагандою, когда, извините, мы и с делом знакомы ближе их, да и по образованию стоим несравненно выше этих недоучившихся студентов и мало чему учившихся офицеров? Мы люди серьезные, фраза нас не увлекает, Польшу мы знаем лучше самих поляков...
Записываю вам этот ответ потому, что он кажется мне очень характеристичным. В самом деле, в Австрии школьное дело стоит несравненно выше, чем у нас. Чтоб сделаться священником, надо пробыть четыре года в нормальной школе, восемь лет в гимназии, да четыре года в семинарии. Правда, все здешнее образование вертится на латыни и греческом языке, круг сведений их, относительно говоря, ограничен; но за то я не замечаю в них нашей энциклопедической распущенности, этого ученья “чему-нибудь и как-нибудь”. У них есть большая привычка к серьезному умственному труду, а следовательно, к полному изучению каждого представляющегося вопроса, что очень много значит. Салонное, поверхностное воспитание поляков, так похожее на наше, разумеется, не в силах соперничать с этим классицизмом, Поляк засыпал их фразами, забивал изяществом, манер бойкостью своих силлогизмов, и верил, что молчание есть знак согласия, тогда как молчали они просто по застенчивости. Стоит читать польских публицистов и даже ученых чтоб эта поверхностность бросилась в глаза. Припомню только их толки о славянах и о чуде... Вот в чем лежит одна из причин их политического бессилия. Люди, которых они хотят вести, развитие их самих...
ОГЛАВЛЕНИЕ |
//design-for.net/page/galichina-i-moldavija-peremyshl