начало Галичина и Молдавия предыдущая Иереи IV-VI следующая Евреи III-IV
ЕВРЕИ
I
В галицком селе, сказал я, начиная этот отдел до этих записок, среди бревенчатых, выбеленных известкою хат, стоят два каменных здания: церковь и корчма – первая, впрочем, сплошь и радом деревянная, но корчма почти всегда каменная. Между белых хлопов два черные человека: это священник и корчмарь, служитель нравственности и служитель разврата. Оба они своими понятиями, своим образом жизни, своими стремлениями, резко отличаются от окружающих их хлопов, на счет которых они живут и которые без них обойтись не могут. О значений иерея в Галичине мы рассказывали – переходим теперь к еврею.
(*) Следующие мои письма об евреях возбудили негодование людей, которых я не имею причины не уважать. Некоторые из этих людей писали мне об этом письма, делая мне упреки, обозвали меня ретроградом и консерватором. Осмеливаясь печатать снова мои жесткие отзывы, я должен сделать оговорку, что между евреями у меня есть не только близкие приятели, но и лучшие друзья, и что нет правила без исключения. На эти письма об евреях я прочитал много возражений; но все эти возражения не убедили меня в том, чтоб евреи были бы народ действительно производительный, хозяйственный, полезный для государства и могущий быть патриотами. Я может быть, ошибаюсь, но лучше ошибки я себе ровно ничего не желаю. Пусть то, что я рассказываю теперь об них, окажется клеветой. Никто так опровержению этой клеветы радоваться не будет как я сам.
Много было писано в последнее время pro и contra этого странного племени, гонимого, презираемого и так жестоко мстящего своим гонителям. Едва ли есть на земле какой другой народ или секта, до такой степени непроизводительная, как эти люди, считающие себя потомками Авраама, Исаака и Иакова. Страны, в которых они поселились, ровно ничего не выиграли от гостеприимства, оказанного ими евреям; земли бывшего Королевства Польского до сих пор не отличались ни фабриками, ни мануфактурами, ни ученостью, ни иным благосостоянием. Еврей – промышленник, но промышленность его ни на шаг не подвинула народного богатства, в котором он поселился, а, напротив, разорила его и массу населения до той степени умственного падения, которое поляки так верно характеризуют, называя хлопов. Перебирая старые архивные дела, старые законы и историю Белой, Малой и Червонной Руси, мы постоянно видим, что там до нашествия евреев существовал огромный зажиточный класс местного христианского купечества, которое было так сильно и значительно, что для него требовались особые привилегии, особые уставы, суды, понижение в чинах, а в настоящее время мы не только не видим южнорусского или белорусского, но даже себе представить не можем, какие купцы могли бы выйти из этих двух ветвей великого русского племени. Хлоп всегда может представить, себе, что у него будет не пара волов или лошадей, а пять пар, что у него будет не простая бревенчатая хата, а каменный дом, что у него будет не двадцать аров земли, а двести, но не представить себе, что он заведет лавочку или корчму – это выше его умственных понятий, это для него так же невозможно, как нашему мужику невозможно мечтать о том, что он сделается негром. Евреи совершенно уничтожили всякую национальную промышленность, дух предприимчивости в западном русском народе и приучили его нужде в чем бы то ни было. Стоит переехать прежнюю границу Королевства Польского, чтоб заметить огромную разницу между нашим бытом и бытом, сложившимся в этом государстве. У нас, на станции железной дороги, у гостиницы, никто не осаждает путешественника навязчивым предложением услуг, предложением купить что-нибудь, отыскать; у нас каждый должен думать сам о себе и сам за себя стараться, вследствие чего национальный наш (*) характер представляется несравненно более самостоятельности и деловитости, чем характер уроженцев Западного Края или Царства Польского. Мы привыкли делать все сами, несмотря на то, что полтораста лет нерусского воспитания и барства сделали нас, даже в помещичьем сельском хозяйстве, людьми крайне непрактичными; но несмотря на то, что у нас так легко лопаются всякие торговые предприятия и акционерные общества, в массе нашего народа, в нашем купечестве есть бездна практического смысла, уменья дела обделывать. Если б наше законодательство прежних времен не стало на каждом шагу стеснять нашу промышленность разными узаконениями о приписке и увольнении от обществ, о цехах, если б политические обстоятельства не заставляли нас до сих пор строго придерживаться паспортной системы – словом, если б нам в нашем развитии не сопутствовало, как выражается граф А. Толстой: “горе прежних времен то, мы не сомневаемся, что у нас был бы и торговый флот, и промышленность, и избавились бы мы от рук иностранцев, отбивающих у русских и кусок хлеба, и охоту предпринимать что-нибудь серьёзное. В землях бывшего Королевства Польского все шло иначе: хлоп ничего не покупал у пана, пан ничего не покупал у хлопа, потому что оба, благодаря еврейскому элементу, совершенно потеряли всякую способность торговать. Еврей ни фабрик не заводило, ни за ремесло не брался, ни земли не пахал, а был и есть посредником между производителем и потребителем, на счет которых жид и живет, благоденствует, впрочем, весьма незавидным образом.
(*) Я говорю, разумеется, не о высших классах; вследствие особых исторических условий они в западных губерниях распорядительнее, чем у нас. Привычка смотреть на правительство и на местную власть, как на врагов, дала им закал совершенно особого рода – изворотливость и ловкость во всякого рода делах.
На это можно сказать, и говорят обыкновенно: кто же мешает христианам конкурировать с евреями? Ведь христиане пользовались всегда особыми преимуществами перед сынами Израиля? Христиане были дома, что же заставило их закрыть лавки, оставить ремесла и свести свою жизнь или на жизнь панства или на тяжелую земледельческую работу хлопства? В чем состоит тайная сила, которая отдала бывшее Королевство Польское в руки этих пришельцев?
По тому, сколько я изучал еврейский вопрос в Галичине, а потом в Молдавии, мне кажется, что загадка разъясняется особою манерою евреев вести дела и особенным характером, унаследованным ими если не от сынов Израиля, то, по крайней мере, от их братьев но крови и по языку/
Во-первых, христианин-торговец сидит в своей лавке и делает всевозможные обороты с полным уважением к своему званию и к самому себе. Кто не знает, как польский или немецкий купец, или ремесленник горд своим занятием? Русский мальчик, которого отдают в ученье портняжному делу, учится ему с серьёзной целью сделаться портным, и хвастается своим уменьем сшить жилет иди пальто.
На ремесло свое он смотрит как на своего кормильца, собирается быть портным во всю свою жизнь и нисколько не думает о том, что выгоднее было бы сделаться часовым мастером, музыкантом иди контрабандистом. Исключения, разумеется, бывают, но христианин-портной, которому стались какими-нибудь судьбами рублей сто, обыкновенно пустит их в оборот по своему портняжному ремеслу – цель его, задача его жизни быть не подмастерьем, а хозяином, открыть магазин где-нибудь не в Усть-Усольске, а в Петербурге, и в Петербурге не в Коломне, а на самом Невском. Он серьезно относится к своему ремеслу, он им доволен, оно его слава, его гордость, его честь, и вне его он ничего знать не хочет и ничего не уважает. Поэтому, ремесленники-христиане – будут ли то англичане, французы, немцы или русские – всегда бывают ремесленниками дельными и серьёзными. У нас, у русских, разумеется, серьёзный ремесленник представляет еще большую редкость, потому, что наши потребности слишком еще чужды для нас и не успели создать правильного класса производителей. Но если мы затрудняемся сплошь и радом обратиться с заказом к ремесленнику русскому, предпочитая ему иностранца, то не забудем же что все, что потребляет народ наш в одежде, в домашней утвари, в богослужении и в развлечениях, производится им же самим, и производится весьма неплохо.
Совершенно другой тип представляет еврей. Трудно отыскать еврея-ремесленника, который не знал бы еще какого-нибудь ремесла сверх того, каким он занимается в настоящую минуту. Еврей-столяр в то же время и слесарь, и сапожник, и парикмахер и, сверх всего этого, непременно корчмарь, не говоря уже, что он, неизбежным образом, фактор. Стоит зайти в любую еврейскую мастерскую, чтобы видеть, как они не работают. Они занимаются не столько работой, сколько разговором и рассказами о том, как Ицек из рубля сделал десять рублей, и как Шмуль оборвался и потерял свои, невероятною беготней нажитые сто рублей.
Нет натуры подвижнее еврейской: еврей вечно в хлопотах, вечно в занятиях. Вы заказываете ему стол, он прежде всего заламывает, как и русский, невероятную цену, торгуется, раз двадцать уходит, раз двадцать возвращается и, наконец, соглашается на предложение, которое кажется безобидным и для вас и для него. Затем, он отправляется в свою мастерскую; но по дороге он видит трех приятелей на улице, которые размахивают руками, кричат, спорят и рассуждают о том, кто как нажился, и кто как разорился. Живая натура еврея-столяра не выдерживает. Он вступает в разговор и узнает, что в таком-то доме продается очень выгодно, за четверть цены, старый жилет, который, если его только почистить и в двух местах заштопать, то можно будет продать с барышом в 500%. Сейчас же в голове у него начинает мелькать расчет, что из денег, который он получит от вас за стол, он может сделать оборот, и он принимается за работу не с любовью к ней, а с отвращением: она стыдит его, она ему в тягость, потому что у него в голове завязла мысль, как выгодно торговать подержанным платьем, и от этой мысли он освободиться не в силах. Стол делается вам скверно: если он хорошо выструган, то дурно склеен, если он хорошо склеен, то дурно собран, если хорошо склеен и собран, то наверное, доски сырые. Этот почтенный столяр-еврей вовсе не рассчитывает оставаться столяром всю свою жизнь: у него не то на уме. Он столярничает потому, что надобно же чем-нибудь перебиваться, покуда какой-нибудь ловкий оборот или какая-нибудь комиссия не дадут ему возможности распрощаться со столярным ремеслом, завести лавку и торговать хоть бакалейными товарами. И вот этот столярь, после разных невероятных оборотов, после отчаянной беготни, крику, завел лавку, завел капиталец – кажется, разжился; кажется, как бы тут не успокоиться ему, как успокаивается христианин, способный всю свою жизнь просидеть в мастерской, или в той же бакалейной лавочке и мечтая о том, что свое ремесло, или свое занятие, свой кусок хлеба передать по наследству своим детям? Юркость натура еврея томит его за прилавком. Он недоволен своей лавкой: оборот идет слишком медленно, доход мал; ему не десятки рублей в день хочется выторговывать, а сотни – ему хочется разом составить себе ротшильдовское состояние, но чтоб добиться этого, он не столько закупает товару, сколько пускает в оборот всю свою выручку, на разные отчаянные предприятия, за невероятные проценты. Вывезет ему – он делается банкиром, не вывезет – он делается опять столяром. Но и в банкирской конторе и уже с баронским титулом, окруженный почетом и уважением, имея влияние на бирже и огромный кредит во всех возможных коммерческих домах и банках, он, все-таки, не может угомониться: его все томит та же жажда делать невероятные обороты, и он также легко и смело пускается на все отчаянное, и действительно, или получает барыш в 100% на капитал, весь пущенный в оборот на месяц, или опять делается столяром, которому даже и пилы купить не на что. Христианин трудится для того, чтоб нажиться, еврей потому, что его подвижная натура требует деятельности и не дает ему покоя. Даже ученый еврей, уже неверующий не только в талмуд, но в самую библию, потерявший веру, не уклоняется от своего национального типа. Медиков-евреев – пропасть: они охотно идут на медицину, потому что она дает верный кусок хлеба, т. е. возможность быстро стать на ноги и опереться; но как, сравнительно, мало из них знаменитых врачей и ученых! Иначе и быть не может: они смотрят на свое занятие как на нечто унизительное для них и бросают его при первой возможности. Гейне, Мейербер, Спиноза то и дело приводятся нам в пример даровитости еврейской расы; но отчего же так мало производит она подобных личностей? Kein geschaft!
Существует мнение, что евреи трусы не оттого так неохотно идут в солдаты. Отчасти это правда. Еврейки – матери не позволяют своим детям лазить по крышам, по деревьям, драться, буянить, считая это унизительным для еврейских мальчиков, будущность которых должна состоять в так называемом geschaft, а не в тяжелой работе христиан. Матерям-еврейкам кажется, что если дети их будут слишком смелы, будут слишком развивать свои физические силы, то их умственная способность от этого пострадает sie werden, keine geschickten Juden werden. От этого еврей растет трусом и всю свою детскую шаловливость ограничивает бросаньем в прохожих камешками и грязью из-за угла, особенно в праздник, когда деревенские бабы и девки, разряженные в ленты и вышивные сорочки, идут в церковь или из церкви. Другой забавы и другой игры у еврейских детей, сколько я ни присматривался, к сожалению, не видел. Но я не думаю, чтоб в самом деле трусость побуждала евреев избегать военной службы. Они далеко не трусы и далеко не так боятся пули и сабли, как думают. В любом еврейском местечке вы услышите пропасть рассказов об их смелости в защит от разбойников, или же в нападении на них, а особенно в контрабандном деле, где, вооруженные ножами и дубинами, они схватываются с нашею пограничною стражей, с объездчиками и казаками, не столько защищаясь от них, сколько спасая от них возы с контрабандным товаром, и идут первые в атаку; вся наша граница с Пруссией, с Австрией и с Молдавией переполнена рассказами о подобных подвигах. Не трусость заставляет их избегать военной службы, а скука, бесцельность солдатской жизни. Какой Geschaft может сделать солдат, стоя на карауле, или на ученьи? Еврею скучно без оборотов, как белке без колеса: его живая натура задыхается от бездействия, и ее томит эта солдатская шинель. Солдат-христианин, идя в полку по улице, любуется на магазины, на разносчиков, на извозчиков, на прохожих: еврей с неудовольствием тащит ружье и ранец. Вот и я стал бы с лотком, думает он: вот и я мог бы перекупать эти глиняные горшки и чашки; вот этому человеку, который ищет какой-то дом, я предложил бы свои услуги и заработал бы с него хоть пятак.
Часто в дороге, где-нибудь в корчме, или иногда нарочно забравшись в какой-нибудь еврейский дом, по целым часам наблюдал я, как они молятся, и меня поражало сходство их молитвенных обрядов с их народным характером. Должно быть, и в древние времена еврей был сильно развлечен заботами о насущном хлебе, что закон предписывал ему навязывать разные узлы на руки и на лоб, носить тесемочки на ризах и соблюдать бесчисленное множество обрядов, омовений и т. п., чтоб не забывать Бога отцов его. Весь закон и весь талмуд направлены именно к тому, чтоб еврей не слишком увлекался суетою мирскою. Христианство, в каких бы формах оно ни проявлялось, никогда так настойчиво не связывало личность бесчисленным множеством обрядов, как иудейство. Христианин или мусульманин молятся спокойно, кладут земные поклоны или поют, и считают грехом отвлечься без крайней необходимости от молитвы. Нет ничего невежливее у нас, как перебить человека молящегося, разговаривать в церкви считается почти святотатством. В молитве христианина все дышит спокойствием, сосредоточением, без всяких искусственных возбуждений личности и благочестивому настроению и без всяких усилий забыть о мире. Молитва еврея представляет нечто совершенно особенное. Чтоб вспомнить о Боге и забыть о geschaft’е – он надевает на лоб и на руку ремешки, становится лицом в угол, закрывает глаза, берет свой молитвенник (га-сидер) и начинает читать молитвы, раскачиваясь всем телом. Спросите его, к чему эта странная ужимка, к чему этот безобразный костюм, эта смешная кубическая шишка на лбу? и он вам скажет, что все эти повязки служат для того, чтоб он помнил о Боге; что он качает головой для того, чтоб вытрясти из головы всякое помышление мирское. Он из кожи вон лезет, чтоб думать о Боге, чтоб стряхнуть с себя помыслы житейские и никак с собою не справится. Чуть дочитал он одну молитву, как ни в чем не бывало, подходит он к вам, гостю, покалякать, или выбежит в лавку налить стакан водки покупателю (в Молдавии я не знаю почти ни одной еврейской лавки, чем бы ни торговали, хотя бы материями, в которой, в то же время, не продавалась бы водка и ром, то есть, которая не была бы в то же время кабаком), побраниться с женой или сделать распоряжение по хозяйству, и потом снова затрясется, закачается, и снова затянет молитву из своего га-сидера.
Однажды пошел я на шабаш – в пятницу вечером к одному еврею, молодому человеку, учившемуся, если не ошибаюсь, в житомирской гимназии, и говорившему довольно бойко по-французски и по-английски. Это был господин без пейсов, с большими претензиями на образованность, человек прогрессивный и либеральный. Супруга его играла на фортепьяно, читала “Les Miserables”, “The Pickwick's Papers”; стало быть, это были люди если не высокого образования, то во всяком случай, по развитию своему, стояли не ниже наших чиновников, немецких бюргеров и французских буржуа. Во время ужина хозяин должен был, по еврейскому обычаю, читать известные молитвы. Мой monsieur Samuel (попросту Шмуль) надел фуражку – потому что молиться с открытой головой не позволяется – и расхаживая по комнате напевал из госидера. Я тем временем говорил с его женою о новостях французской литературы. Monsieur Samuel несколько раз прерывал молитву, подходил к нам и, поддерживая наш разговор, делал два-три замечания, затем брал книгу и снова расхаживал по комнате, распевая что следовало. Эта операция произошла раз шесть. Мне стало странно.
– Послушайте, сказал я ему: – я вам сделаю нескромный вопрос.
– Сделайте одолжение.
– Вы человек верующий?
– Да, я верю...
– Как же вы можете в торжественный пятничный вечер в одно время молиться и разговаривать о литературе?
– Что же вас в этом удивляет? Я разговариваю с вами, когда кончаю молитву. В антракте между двумя молитвами я имею полное право остановиться и заняться мирскими делами – закон еврейский в этом отношении гуманен. Нельзя же молиться слишком долго – человек устанет. Бог милосерден: он требует от нас молитв, но в то же время не отрывает нас от житейского. Посвятить себя одному житейскому – было бы великий грех и великая неблагодарность, а посвятить себя исключительно молитве мы не можем, потому что мы оторвались бы тогда от дел и могли бы с голоду умереть.
– Да, это я понимаю; так и у нас, у христиан; у нас есть тоже утрени, обедни, вечерни, всенощные; но когда мы молимся, мы не прерываем моленья, по крайней мере, по часу, и, выходя из церкви, или вставая с молитвы, не можем так легко заговорить о чем-нибудь житейском, особенно когда нет крайней надобности. При гостях, или если когда какое дело есть, мы лучше совсем не начинаем молиться, боясь осквернить высокое чувство молитвенного настроения и нарушить ряд мыслей о Боге чем-либо житейским, будничными. Мы молимся искренно и искренно не молимся, но Христа с театром не смешиваем. Меня поражает резкий переход вашего лица от торжественного молитвенного выражения в салонное, и переход ваших мыслей от го-сидера к “Les Travailleurs de Mer”.
Я не помню, что мне отвечал на это мой monsieur Samuel, но помню, что у скольких евреев я ни добивался разрешения этой загадки, никто из них не умел мне ее объяснить, никто не хотел сознаться, что еврейский ум до невероятности мирской и суетный, так что только строгость закона Моисеева и талмуда могут заставить их молиться.
То же самое, когда вы войдете в синагогу. Первое, что вас поразит, – это страшный беспорядок и отсутствие гармонии между молящимися: одни сидят, другие стоят, одни повернулись направо, другие налево, кто лицом к кафедре, кто спиной, кто стоит, кто расхаживает. В сенях и на дворе пропасть евреев в ризах и с повязками, которые вышли потолковать между собою о geschaft. Впечатление производит то чрезвычайно тяжелое; вы чувствуете себя не между молящимися, а точно между актерами, которые, порыдав на сцене, выходят за кулисы и болтают там между собою обо всяком вздоре, в костюме, готовые каждую минуту опять выйти и придать своему лицу требуемое трагическое или комическое выражение. Даже в синагогах, устроенных на новый лад, так резко напоминающих протестантские кирхи, вас невольно поражает эта нелепость и безалаберщина; половина лежит лицом к кантору и к ковчегу со свитками закона, а другая половина, ни с того, ни с сего, повертывается спиной к этим свиткам и смотрит на двери, на входящих и на выходящих. От жизни еврей отрешиться не может, а жизнь он понимает тяжелою суетой и заботой о хлебе насущном, не тою заботой, которая бывает и у христианина, а заботой без любви к этой заботе – суетливостью.
И между тем, при всей этой неспетости еврейских общин, нельзя не удивляться их невероятному уменью держаться друг за друга. Везде они селятся отдельными кварталами, везде занимают отдельные рынки и везде крепко и ожесточенно стоят друг за друга. Стоит христианину подраться с евреем на улице, как откуда ни возьмется целая толпа евреев, которые не разбирая дела, бросятся на христианина не с кулаками – евреи до кулаков не охотники – а со щипками; они защиплют, вырвут волосы, разорвут платье, заплюют, закидают грязью и если дать им волю, то замучат до смерти, но прямо, сразу никогда не убьют. Между собою они постоянно в ссоре, друг про друга рассказывают истории, от которых волосы дыбом на голове становятся, презирают и ненавидят друг друга до невозможности; но чуть дело коснется их национальности и их исповедания, чуть вопрос зайдет о правах евреев, они все встают как один человек. Любовь их к своим у них сильные, чем у христиан: у христиан любовь разделяется между своей народностью и своей родиной, а у еврея родины нет – ему ubi bene ibi patria, и мы не имеем никакого повода верить, когда они клянутся нам в любви и преданности русскому делу, точно так же, как поляки не имеют повода верить им, когда они выдают им себя за поляков моисеева исповедания (za polakow mojzeszowego wyznania).
I I
Год назад, в Яссах, зашел я к одному моему старому знакомому, польскому эмигранту, бывшему полковнику какого-то отряда Люблинской Губернии. Мы сидели и припоминали старых знакомых в Константинополе, в Париже и в Лондоне. Отворилась дверь; вошел старый еврей, чрезвычайно почтенной наружности, с пейсами, в ермолке, в долгополом сюртуке, в туфлях и в чулках. Я остановил разговор, думая, что старик явился к моему поляку по какому-нибудь geschaft’у. Но он вошел, пожал руку и сел на диван, с видом приятеля и друга дома.
– Вы еще не знакомы с нашим Шмулем? спросил меня полковник.
– Нет, отвечал я в недоумении.
– В таком случае, познакомьтесь: это очень почтенный господин и наш польский эмигрант.
Я поклонился польскому эмигранту.
– То есть, как, политический? спросил я в недоумении.
– Да, политический.
– По какому же делу?
Мне становилось странно, при взгляде на эту почтенную белую бороду.
– А как же! отвечал полковник: – наш Шмуль уж давно должен был эмигрировать. Он еще в крымскую войну доставлял союзникам провиант, а полякам на Украине, Волыни и на Подоле письма от эмигрантов, бывших в одном лагере – он тогда содержал почты, был богатый человек, и потому сообщение между Крымом и нашими губерниями было в его руках. Да, наш Шмуль патриот, настоящий поляк и очень порядочный человек – prawdziwy polak i bardzo porzadny czlowiek!
Настоящий поляк и очень порядочный человек улыбался, покуривая трубку.
– Да, заговорил он по-русски, с сильным еврейским акцентом: – я за Польшу много потерял: все свое состояние, вот я теперь бедный эмигрант, без денег, без семьи; жениться не могу; а у нас, по нашему закону, каждый вдовец должен жениться, потому что грех не жениться, потому что грех одному жить, и вот я делаю грех – и вот я один, и вот я без денег и все за Польшу, все за польское дело, но деньги, которые у меня были, все теперь в руках поляков. Честные люди, которые хотят заплатить, не могут, потому что они сами без денег, а нечестные люди не платят, хоть и есть деньги. И вот я теперь здесь, на чужой стороне, не женат – и без дела; а поляков я, все-таки, люблю, потому что я родился в Польше, в Житомире; потому что я вырос на польской земле, польским хлебом кормился, и я должен помогать им – и каждый должен помогать им; и грех и неправда будет, если евреи не будут помогать полякам, потому что мы живем на одной земле; мы, стало быть, братья.
Полковник расхаживал по комнате, торжественно вторя еврею.
– Да, говорил он: – вот вы не верите в жизненные дела Польши. Побывайте как-нибудь у нас на Волыни, на Подоле, или на Украине, и увидите вы там, не говорю наших поляков, т. е. католиков, которые готовы каждый лечь за святое дело, но вам хлопы скажут то же самое; и жидки скажут то же самое. Вы вот удивляетесь на Шмуля, а я вам сотни... нет, тысячи Шмулей могу показать; каждый из них в душе искренний поляк, каждый из них со вздохом припоминает времена польских королей. Вот теперь хоть этот Шмуль – разве ему позволят в России носить его пейсы и его долгополый кафтан, и его ермолку? А в Польше ему было свободно. Евреи наша сила, евреи наши братья и, если у нас еще не умели воспользоваться ими и двинуть их то это, признаюсь, не делает чести нам самим; но мы еще сами не освободились от средневековых предрассудков. Да кто нам доставлял оружие? кто у нас был лазутчиками? откуда мы провиант брали? Все от евреев. Зайдите в любую корчму, в любую лавку и спросите любого еврея: желает ли он Польши и любит ли он вас, русских, и он вам скажет всю правду.
Я возражал то, что возражается при подобных случаях, но полковник и Шмуль стояли на своем и уверяли меня в еврейско-польском патриотизме. Спор, как и все подобные споры, разумеется, ничем не кончился, и, посидев еще с часик, я встал и отправился домой. Шмуль вышел вместе со мною.
– И какие же дураки поляки – и ах, какие же дураки поляки! Вы видели, какие они дураки! Они говорят, и сами не знают, что говорят. Что они говорят про евреев? Я бедный еврей, а был я богатый еврей, и держал я почты – и вот я теперь разорился и все разорился от поляков. Я все думал, что это умные люди, и что все это дельные люди, а они дураки; и какая им Польша? и зачем им Польша? Что они сделают со своей Польшей? Они с Польшей справиться не сумеют, они никаких дел сделать не сумеют!
– Зачем же вы, спросил я: – помогали им? Что ж вас побуждало к этому?
– А как же мне было не помогать? Я держал почты – у меня все дело было с панами, все с большими панами – все паны ко мне, я панам и вино доставал, я панам и лошадей доставал, я панам и собак доставал – что нужно панам, так сейчас: “Шмуль достань”, без Шмуля и жить не могут. Это было дело мое – каждый человек хочет нажиться – а поляки ничего не могут делать: без еврея поляк ничего сделать не может; еврей все достает, но достает, разумеется, не даром – еврей берет очень маленький процент; еврей всегда берет маленький процент, за многим еврей не гонится – еврей малым доволен, но, все-таки, ему надо жить, ему нельзя отказать в чем-нибудь, в какой-нибудь услуге. Сегодня скажут: “Шмуль, достань мне собаку!” завтра скажут: “Шмуль, достань мне лошадь!” а послезавтра скажут: Шмуль, отвези письмо!” а там через неделю скажут: “Шмуль, вези ящик с ружьями!” а через месяц скажут: “Шмуль, прячь ружья!” Как же Шмуль откажет? Разве Шмуль мог отказать? Если Шмуль откажет в одном, со Шмулем не будут иметь дела в другом, а у Шмуля жена, у Шмуля дети, Шмуль бедный человек – Шмуль и делает все.
– Однако ж, вы удивительный человек, Шмуль! Сказал я – вы их так не уважаете, так браните, а с ними всеми ладите и льстите им так бессовестно.
– А как же? А разве иначе можно? У них все мои деньги. Да и как же я буду с ними ссориться? Они, как дети, как маленькие дети, сами не знают, что делают, сами не знают, что говорят. Разве с ними можно спорить и разве их можно переспорить? И пускай себе думают, что хотят, пусть воюют, и пусть теряют голову – никакой Польши они не сделают, только сами пропадут. Уж и теперь они разорились, и все, что у них есть, перешло в руки евреев. Евреи никаких полков не собирали, никаких бунтов не делали, а Польшу всю завоевали!
Знакомство со Шмулем, который полякам ругал русских, а мне русскому, ругал поляков, живо напоминает мне одну встречу на варшавской железной дороге в начале 1862 года, т. е. в самый разгар демонстраций. Я ехал из Екатеринбурга в Петербург в вагоне третьего класса. Подле меня сидели полька и старик еврей с белой как снег бородой; против меня поместились двое каких-то, должно быть, канцелярских чиновников, молодых, золотушных и находящихся в том приятном состоянии, которое называется на первом взводе. Свое веселое расположение духа и остроумие они обратили на польку и на еврея. Полька краснела, хотя была уж не молодых лет, еврей хмурился и отмалчивался. Мне стало досадно. Я вступился за моих соседей и заставил молчать остроумцев. Это меня подружило с евреем и с полькой.
– Вы откуда? спрашивал меня еврей.
– Я долго за границей был, отвечал я: – и вот возвращаюсь в Россию, и совершенно не знаю, как ее найду после четырех лет отсутствия. Все переменилось: крестьяне освобождены, всем стало легче, и поляки освобождаются, а ваши евреи, слышал я за границей, добиваются тоже каких-то прав, братаются с поляками и признают себя гражданами Польши.
– Это за границей говорят? перебил меня старик.
– Да, отвечал я: – вот, незадолго до моего отъезда я был в Лондоне на одном польском митинге, где слышал между прочим, оратора – еврея, уроженца Виленской Губернии Зачем он попал в Англию, я не знаю; но этот господин изволил говорить, что евреи такие же граждане земли польской, как сами поляки, и что если б поляки не унижали и не оскорбляли их, а откровенно и искренно признали бы их своими братьями, то еврейская молодёжь точно так же взяла бы ружья и косы, и отправилась бы избивать и изгонять русских, угнетающих польскую народность.
– И это он говорил?
– Он говорил еще, что теперь в Варшаве поляки догадались о том, какую нравственную и материальную поддержку они могут найти в евреях, начали с ними брататься, и я сам читал в иностранных газетах, что евреи участвуют в демонстрациях.
– И это он говорил? и никто не сказал, что он дурак?
– Да, говорил.
– И никто не сказал, что он дурак?
– Да позвольте, что ж такое? Разве не правда, что евреи участвуют в Варшаве в демонстрациях?
– Ну да, участвуют, и отчего ж им не участвовать?
– Ну, если участвуют, стало быть, они стоять за поляков.
– И вы этого не понимаете? И как же вы этого не понимаете?
– Я понимаю, что они хотят Польши.
– И зачем же нам Польша? И для чего нам Польша? Для чего евреям Польша? Скажите, для чего евреям Польша?
– Сколько я понимаю, отвечал я (а я тогда верил в Польшу), евреям при польском правительстве будет вероятно легче, чем при нашем.
– Отчего так?
– Да просто оттого, что у вас в Режицах есть лавка?..
– Ну и есть.
– Вот вы должны давать взятки полиции, платить всякие тяжелые налоги, барашков в бумажке подносить каждому кто может вас притеснить, потому что при русских порядках, только ленивый не грабит, а в Польше, судя по тому, как поляки думают устроиться, будет больше справедливости и закон будет наблюдаться строже. Согласитесь сами, ведь тяжело и разорительно давать взятки.
Старик быстро повернулся ко мне и уставился в меня.
– При Польше, вы говорите, будет лучше? а это неправда: мы, евреи, всегда будем стоять за Россию и всегда будем стоять за русское правительство!
– Да ведь вас грабят!
– И пускай грабят; что ж такое, что грабят? За то я цел, и жена моя цела, и дети мои целы, и зятья мои целы, я снохи мои целы, и у каждого голова на плечах. Вот у меня голова на плечах – вы видите, она у меня на плечах...
Старик при каждом слове голова стучал себя двумя пальцами в голову, и так усердно, что соседи наши все невольно оглянулись на него, пораженные этим странным звуком; никогда не слыхал, чтоб кто-нибудь так громко стучал себя в голову.
– Т. е. как же цела?
– А так цела, что с меня взятки берут, а голову мою берегут, жены моей голову берегут, и детей моих берегут, и всех родных моих головы берегут.
– Но при поляках разве не то же самое будет?
– Нет, при поляках не то самое. У поляков первое дело – жид, а жида нужно повесить, жидовку надо повесить, жиденят надо повесить, и побить жида нужно, и жидовку побить нужно. Русские взятки берут, а жидов не обижают, а которые и обижают жида, те от поляков научились, и нехорошему научились, и нехорошему их поляки научили. Вот когда они, тридцать лет назад, бунтовали, мало ли они в Виленской Губерний перевешали жидов! И за что вешали? И сами не знают, за что вешали. Евреи ни в чем не были виноваты, а их вешали и детей вешали. Еврей ни во что не мешается, еврей знает свои дела, ни о чем не говорит, ни во что не суется – еврей смирный человек; за что вешать бедного еврея?
– Ну тогда уж я совсем ничего не понимаю. Зачем же вы говорите, что не хотите ни поляков, ни Польши, и сами же говорите, что в Варшаве ваши участвуют в демонстрациях?
– Я же вас и спрашиваю, как вы этого не понимаете? Разве за границей не знают как это было?
– По крайней мере, я ничего не знаю. Расскажите, пожалуйста.
– Я и расскажу. Поляки начали демонстрацию; приходят к нашим и говорят: “Мы поляки, а вы жиды, поэтому, мы братья и друзья, и будем вместе бунтовать против русских; а не будете вы с нами бунтовать, так беда вам будет”. Наши и сказали, старики сказали, умные старики – в Варшаве много умных людей – наши старики и говорят: “Дайте подумать”. Подумали, подумали и пошли к князю Горчакову; пошли к князю Горчакову и говорят ему: “Ваше сиятельство, позвольте нам бунтовать, говорят”, а князь Горчаков, дюже умный человек и говорит: “Зачем же вам бунтовать?” А они говорят: “Нам, ваше сиятельство, нельзя не бунтовать: нас поляки вешать будут, если мы не будем бунтовать. Позвольте нам бунтовать с поляками. Мы бедные, смирные люди, мы добрые люди, худого Государю ничего не хотим, а если мы не станем бунтовать, так нас поляки вешать станут. Позвольте нам бунтовать с поляками – мы вреда никакого не сделаем. Побунтуем, да и останемся такими, какими были”. Ну, а князь Горчаков, умный человек, очень умный человек, он им сказал: “Ну хорошо, ну и пойдите, ну и бунтуйте, я на вас сердиться не буду”. Вот наши и бунтуют в Варшаве. Теперь вы понимаете?
– Понимаю, отвечал я, пораженный невероятным рассказом моего старика.
Патриотизм евреев – дело более чем подверженное сомнению. Нам кажется просто, что его вовсе нет; кланяются они тому, у кого сила в руках, и если они что-нибудь уважают, то это силу. Покуда в Западном Крае и в Царстве Польском сила в наших руках, до тех пор они наши; приди туда французы, поляки, китайцы – они, не задумываясь, принесут им присягу в верноподданстве, а что самое грустное – это то, что, по духу своей цивилизации, они если к кому-нибудь льнут, то это к немцам. Фамилии их немецкие, язык их – смесь средневекового немецкого с еврейским и еще Бог знает каким, и этот язык им так дорог, что они до сих пор не сумели забыть его в Индии, в Молдавии и даже в Турции, где сплошь и рядом можно видеть целые кварталы евреев, говорящих на этом judische Sprache, полные кварталы евреев – выходцев из Испании, которые называют себя эспаньйолами и говорят на мешаном испанском языке. Редко бывает, что еврей сделается православным: его тянет в немцы, и если он стыдится своего еврейского происхождения, – то наверно из кожи будет вон лезть, чтоб выдать себя за немца. Быть немцем – вот его заветная мечта; ему приятнее говорить по-немецки, чем по-русски, и даже в самой России мы, сплошь и рядом, встречаем весьма образованных евреев-медиков, купцов, маклеров и тому подобных людей, русских подданных, родившихся где-нибудь в Вильне или в Витебске, которые в семьях своих говорят не иначе как по-немецки. Их презрение ко всему славянскому то же, что у немцев, и если есть в Западном крае какие-нибудь пионеры германизации, то само собою разумеется, это евреи.
Сплошь и рядом приходилось мне слышать от евреев мнения, что они любят страну, в которой родились. Галицкие, волынские, подольские и литовские евреи очень часто уверяли меня, что их душит тоска по родине, что они любят Родину, и что ее интересы для них близки. Сначала я им совершенно не верил, но потом понял, что они действительно любят Родину, но только по-своему. Еврей может любить Житомир, но от любви к Житомиру до любви к России еще далеко, и в Житомире он любит известный квартал, известные личности, известные улицы и известный способ ведения geschaft. До какой степени это справедливо, добывается тем, что при первом невыгодном для них правительственном распоряжении они обращаются с жалобою к иностранному правительству, т. е. прибегают к государственной измене.
ОГЛАВЛЕНИЕ |
//design-for.net/page/evrei-galichina-i-moldavija