начало Галичина и Молдавия предыдущая Польские эмигранты I-II следующая Об авторе
ПОЛЬСКИЕ ЭМИГРАНТЫ
I I I
Кроме горсти эмигрантов, которых здесь и пятидесяти человек не наберется, есть еще в Яссах несколько тысяч поляков и русских из Галичины и из Буковины, перебравшихся сюда для заработков. Это – разные фабриканты, ремесленники, купцы, техники и тому подобные люди, которым не посчастливилось найти кусок хлеба дома. К ним же надо причислить огромное число женщин, преимущественно горожанок, которые постоянно переселяются в Молдавию для того, чтоб быть здесь экономками, ключницами, кухарками, горничными и, наконец, пополнять собою комплект известного рода заведений.
Читателю, мало знакомому с Полонией, надо знать, что есть огромная разница между нашими поляками (короняжами, литвинами, русинами) и галилеями, как наши называют своих галицких братьев. Наш поляк – весельчак, гуляка, поэт – широкая натура, которая последнюю копейку ребром ставит; таковы же и познанец и кракус. Галилей совершенно другое – он несколько на литвина похож. Он старается быть практическим человеком, пускается на всевозможные спекуляции, умеет дешево купить и дорого продать; он спит и видит, что разбогатеет, основывает всевозможные общества и компании, бьется, из кожи вон лезет целую жизнь, и, уж не знаю почему, вечно сидит на бобах. На всю Галичину едва ли наберется две – три фабрики. Открыли там недавно богатейшие источники нефти, и открыли их в польских имениях – все эти источники перешли в руки сынов Израиля; земля галилеев производит на путешественника весьма неотрадное впечатление; как они ни стараются быть практичными, а в Галичине, кроме земледелия, никакой промышленности не существует.
А галилея вечно подмывает на спекуляции. Дома не везет – он махает в Молдавию: здесь распинается и здесь тоже капиталов не наживает. Он скуп, расчетлив; у него пять или шесть профессий – один мой здешний приятель – галилей, бывший помещик в одно и то же время, отличный повар, отличный музыкант, сносный доктор – самоучка, адвокат, фактор, агент страхового общества и еще не знаю что – а все не везет. Наши поляки их не терпят и относятся к ним с глубочайшим презрением, как к людям, у которых впереди всего стоят денежные интересы. В самом деле, наш поляк еще заберется какими-нибудь судьбами торговать в Петербург, в Москву, в Одессу – но уехать за границу для наживы у него духу не хватит. Галилей пойдет куда вам угодно; ему ibi bene, ube patria. Наш поляк разом даст на повстанье все, что есть, – галилей сперва десять раз посчитает, а потом даст.
Несмотря на множество поляков в Яссах, общества польского здесь нет. Есть частные кружки коротких знакомых, но кружки эти не связаны друг с другом, и поэтому, у Полонии не достает солидарности здешних евреев, староверов, скопцев, немцев и т. п. Живут они также не в куче, а где кому случилось; видят друг друга только в костеле, да и к костёлу они тоже не Бог знает как прилежны. Если кому из них случится захворать в Молдавии, на чужой стороне, и не будет у него личных приятелей, то он издохнет как собака, и никто даже усом не поведет, что земляку приходится плохо. Школы польской нет. Дети поляков учатся по немецким и по молдавским школам, а школу завести было бы весьма нетрудно, если б между ними была солидарность. Не знаю, на сколько верно, но поляки считают, что их здесь не менее 10,000 человек. Если б каждый дал по 50 к. сер. в год – а столько дать может каждый – то на 800 рублей серебром в год можно было бы иметь и помещение, и учителя, особенно при здешней дешевизне. Ни библиотеки нет у них, ни клуба – ничего, ровно ничего, ни даже человека, который стал бы у них во главе и понудил бы их взяться за дело.
Любопытный факт наблюдаю я в Яссах – это значение костела. Костел у них очень недурной, поставлен на одной из лучших улиц; при нем пять ксендзов и епископ; при каждом ксендзе две, три и даже пять экономок, троюродных сестер, приятельниц и т. п.; так, по крайней мере, рассказывает скандальная хроника города Ясс, которой можно сколько верить столько и не верить. Бискуп и ксендзы – все итальянцы: только один ксендз Запольский поляк. Зачем сюда попали итальянцы, не знающие ни по-польски, ни по-немецки – про то Рим знает: у него свои виды и свои proteges, а католическое население Ясс почти исключительно состоит из поляков и немцев. Как в средние века Рим вводил повсюду латинскую литургию для ксендзов-итальянцев, так и до сих пор он повсюду рассылает тех же итальянцев, не мудрствуя лукаво, могут ли они что-нибудь сделать для своих паств, или не могут. Ксендзы эти очень, очень большие господа. Они крестят детей, конформируют их, венчают, святят дома, служат обедни, исповедают, приобщают, хоронят, словом исполняют все требы, как следует. И никто еще здесь не только не видал, но даже и не слыхал, чтоб какой-нибудь из преподобных отцов унизился знакомством или связями с членами своей паствы заведомо дурного поведения. В этом отношении репутация их незапятнана. Они живут себе тихо и скромно: их нигде не видят, о них ничего худого нельзя сказать, никаких явных скандалов о них не слышится – словом, это далеко не то невежественное, одичалое, искусственно загнанное и забитое молдавское духовенство, которое знается охотно со всеми на свете и повсюду шляется.
В предыдущем письме я рассказывал о быте польского простонародья, о его ветренности и распущенности, проистекающей из этой ветренности. При всем том, поляк очень набожен от природы и очень чтит духовенство, которое, все-таки, более развито, нежели масса. Явись ксендз нечаянно к нему в дом и выскажи ему строго всю горькую правду о его поведении, поляк затрепещет, упадет на колени, покается и почти наверное исправится. Все можно было бы сделать из этого народа, легко было бы помочь ему, а между тем ровно ничего не делается! Тысячи их гибнут и развращаются здесь тихо, неслышно, незаметно; даже от костёла отвыкают, особенно когда не в чем явиться в костёл, потому что в костеле, где сидят, а не стоят, можно видеть каждого, кто в чем пришел: в костёле нельзя так спрятаться в толпе молящихся, как в церкви. То же самое делается и в Англии: бедняк там тоже не идет в моленную, чтоб не показать публике своей нищеты.
А польки? Польки совершенно не похожи на наших женщин. Блестящая цивилизация Речи Посполитой, рыцарская жизнь высоко поставили и развили польскую женщину. Бойкая, развязная, кокетливая полька кружила головы окружающей шляхте, которая пила венгерское из ее башмака и падала перед нею на колени в мазурке. Нравы панов перешли к дворне, нравы дворни перешли к мещанству – разумеется в пародии. Мещане не поняли, что развязность и простота в обхождении имеют свои границы, а если и поняли, то не сумели соблюсти их, потому что границы эти не могут быть определены никаким кодексом и никаким “руководством для кавалеров и барышень, как с приятностью держать себя в обществе”. Незастенчивость, штука сама по себе превосходная, дошла у них до того, что женщине не следует краснеть или уходить, когда она слышит непечатные слова; развязность – что ее можно обнять, бойкость – что она водку пьет и зуб за зуб будет с первым встречным цепляться. Эта дурно понятая эмансипация поставила польку на весьма скользкий путь. Приучив уши ко всему, к чему бы их приучать не следовало, зная, по рассказам, случаи, которые ей не следовало бы знать, она невольно утрачивает моральное целомудрие, а между тем, она, все-таки, ничего не знает, ничего не видала. Около нее кружит какой-то грязный, отвратительный, неведомый ей мир, мир гнусных романов и сальных похождений, тарабарский язык которого ей уже вполне доступен – и странное дело, этот мир влечет ее к себе, как змея птицу. Пала ли она, не пала ли, ей не к кому обратиться за помощью, да в подобных случаях за помощью женщины и не обращаются – у них духа на это не хватает. На эти случаи нужен зоркий взгляд тех цензоров общественной нравственности, им же дана власть вязать и рушить. И вот Молдавия полным – полна этими жертвами дурнопонятной цивилизации, а преподобные отцы – ксёндзы не позаботятся повидать их, тогда как им стоило бы весьма небольших усилий, чтоб спасти не один десяток душ. Стоило бы им забраться в эти узенькие улицы, в эти глиняные лачужки, хоть раз бы в год посетить своих прихожан и прихожанок и не вставал бы волос на голове дыбом у туриста. А они сидят там себе спокойно, в карточки поигрывают, чаи да кофеи распивают, умные речи с умными людьми ведут, и не знают, а вероятнее, что просто напросто и знать не хотят, об этих нищих духом, о Лазарях, которым даже и крохи со стола богачей не падают. И придет время – к великому стыду католицизма, – что явятся сюда англичане и американцы с живым словом и с протянутою на помощь рукою, а тем временем и мы, схизматики поумнеем и перестанем зевать, подучимся немножко и тоже явимся на выручку. Не вечно ж мы будем спать, не вечно ж наша общественная предприимчивость будет в пеленках! Что протестанты делают, то самое и мы в состоянии делать, если еще не больше, потому что у нас духовных средств больше. И не будут тогда у Ясских гражданок из Полоний отгнивать носы и заводиться раны. Хотя – опять-таки надо сказать правду – прежде чем думать, кто выручит поляков и полек, нам крепко следовало бы подумать о наших русских женщинах, которые, благодаря спекуляторскому духу господ евреев, нашей собственной беззаботности и равнодушию вывозятся обманом из черноморских портов для укомплектования свежим товаром хороших заведений в Константинополе, Смирне, Александрии, Варне, Тульче, Кюстенджи и в прочих портовых городах Черного, Мраморного и Средиземного морей. Увозят их обыкновенно без паспорта, а если и с паспортом, то он у них разными судьбами пропадает, с чем вместе пропадает и доказательство на их русское происхождение, т. е. на право искать защиты у наших консулов и у посольства. Не довольно того бедной девушке, что обстоятельства или мерзавцы втолкнули ее в это болото – правительство, к которому она обращается с просьбою о выручке, отталкивает ее назад в ту же грязь за то, что она не может или не хочет доказать своего происхождения. Закон, в этом отношении и не прав и жесток, да вдобавок и не русского происхождения: формальность нам навязана нашими благодетелями – немцами, которые именно тем и живут, что просвещают нас и командуют нами из-за куска хлеба. Если б нашим консульствам на Бостоне было предписано выдавать даром паспорта каждой женщине, которая объявляет себя русскою и хочет воротиться в Россию, сколько несчастных было бы спасено от разврата и как бы пострадал почтенный промысел, превращающий Одессу в Гамбург и в Марсель. Разумеется, под видом этих падших стали бы являться за паспортами всякие преступницы, воровки или просто иностранки, да уж лучше пустить и их в Россию, не допрашивая ни об имени, ни о звании, не преследуя их ни надзором, ни протоколами, чем мешать другим спастись. Будь наш закон гуманен, не было бы русских женщин в турецких гаремах и не привелось бы пишущему эти строки слышать в Константинополе, как мнимые турчанки разговаривают между собою по-русски.
Из этого, все-таки, далеко еще не следует, что мы имели бы право сложить руки и ничего не делать для единокровных и единоплеменных нам народов. У англичан и у американцев дома тоже есть пропасть дела, а все-таки, у них хватает и времени, и денег на всякие миссии в центральную Африку, в Китай, на острова Тихого Океана. Тем то и отличаются великие народы от народов сонных, вялых, что они ни в чем не терпят, как говорят французы. Мы только что встаем на ноги и беремся за дело; мы делаем складчины для греков, для галичан – постараемся же не дремать и для других.
Вот что, например, делается в Яссах – это факт совершенно неизвестный; там пропагандируется с невероятным успехом польская народность, и пропагандируется именно тем самым способом, как в наших западных и привислянских губерниях. Сколько она, с одной стороны, гибнет от ссылок, тюрем, эмиграции, ровно на столько же она пополняется новобранцами из русских.
Едва ли не половина здешнего населения, называющего себя польским – униаты, т. е. малоруссы из Галичины и из Буковины. Нужда или надежда разжиться заносит сюда униата большею частью горожанина, т. е. человека, который уже стыдится до некоторой степени своей хлопской веры, хлопского языка и названия русин или руснак. Дома он, более или менее, обжился с поляками, привык ходить в костёлы, участвовать в процессиях – католичество и уния одна вера, разница только в обряде: латинский обряд и греческий обряд; поэтому для униата не грех и не стыд ходить в костёл (хотя католику и грех и стыд ходить в церковь). Попав в Молдавию, униат озирается на все стороны, куда пойти молиться. Его церкви здесь нет – австрийское правительство не так глупо, чтоб поддерживало схизматический обряд постройкою униатских церквей за границей: оно очень хорошо знает, что делает, когда, вместе с Франциею, в каждом румынском и турецком городишке ставит костёлы, тогда как мы, догадливые люди, ни в Вене, ни в Царьграде, ни в Яссах, ни в Бухаресте, не завели еще русских церквей. Мы в Париже да в Женеве их строим; а где в них действительная нужда, там по нас хоть трава не расти! Должно быть, за это самое нас и считают такими ловкими политиками.
В молдавскую церковь униат не пойдет. Там, правда, и иконостас есть, там есть и знакомые образа, но язык чужой, чужой напев, да и духовенство носит бороду и длинные волоса; а это его пугает. Точно также он побоится идти и в русскую православную церковь – он слишком много наслышался о расколе (схизме). В чем состоит этот раскол и какая разница между раскольником и католиком, он, разумеется, не понимает, но он инстинктивно боится нас: он с детства привык слышать от поляков ужасы о нас и нашей вере. Когда я приехал сюда и поселился между поляками и этими псевдополяками, то на меня их подруги сходились смотреть, как на диво. Ни одна из них еще не видала москаля, за исключением старообрядцев и вообще простонародья. Им сдавалось, что москаль не может походить на человека, что у него должна быть какая-нибудь особенность, клыки вместо зубов, когти вместо ногтей – и, как потом они мне рассказывали, их очень удивило, что я такой же человек, как и все люди. Предубеждение, значит, отчасти прошло, но только отчасти; предрассудки, вошедшие в плоть и кровь с самого детства, не легко искореняются; отсюда и понятен страх галицких и буковинских униатов перед православием. И идут они в костёл, а на костёл они уже приучены смотреть, как на нечто высшее перед церковью, а в костёле они видятся только с поляками, слушают проповеди по-польски, исповедаются по-польски, с ксёндзом говорят по-польски и превращаются в prawdziwych polakow. Иногда еще, между собою, они говорят и по-русски, поминают церковь; но превращение уже совершилось – их дети католики, поляки по языку и по духу. Вот и урок господам нашим философам, о значении веры в деле народности, языка и образа мыслей!
А были бы мы распорядительны и толковы, были бы мы больше русскими, мы могли бы помочь горю. Но в нас русского мало – немцы придушили в нас чутье народности, которое было в нас так сильно даже при Петре и при Екатерине. Нам горюшка мало, что деется с бедными малоруссами, которых мы собственноручно отдали Австрии. Мы терпеть не можем их уний, а того не разбираем, что эта самая несчастная уния все же сохраняет их народность и что она, во всяком случае, заслуживает поддержки. Наш холмский униат, приехавший в Петербург или в Москву, не рискнет пойти в православную церковь. Допустим, что он даже ополячен, что он нас ненавидит, как один мой сосед в Яссах – сын униатского священника: следует ли из-за этого искусственно делать его поляком, лишая его возможности посещать славянское богослужение?
Удивительное дело – почти во всех наших губернских городах есть костелы, а мы до сих пор еще не смекнули и не заметили, что в этих костелах недостает униатских приделов. Посмотрите же, как распорядительны в этом отношении поляки: они в каждую униатскую церковь втерли католические алтари, и эти алтари сделали свое дело: дворянство и большинство мещанства западных губерний окатоличилось. Мы – умные головы – в этом отношении отлично помогаем им, хоть святой отец в Риме и не ценит наших заслуг – мы заставляем униатов, живущих между нами, окатоличиваться и ополячиваться. Мы кричим о русской народности, а в нескольких шагах от нашей границы ополячиваются хохлы, и мы даже не знаем этого, если ж и узнаем, так и усом не поведем. А придет время, что спохватимся и станем тогда ахать да охать, да придумывать репрессивные меры против жертв нашей собственной беззаботности, нашего постыдного far niente. Уж если “polak madry po szkodzie”, то и “русский человек задним умом крепок”. Гром не грянет – наш брат не перекрестится.
Заведение в Молдавии униатских церквей рядом с костелами, не только поддержало бы русскую народность, но даже на нравственность и ее, и польской, подействовало бы весьма благодетельно. Поп не ксендз. У попа (наши униатские священники титулуют себя попами) есть семейство; он человек знающий, по собственному своему опыту изведавший все житейские отношения, и потому он не чужой людям. Он не будет сидеть взаперти зная что вокруг него кишит страшный разврат, что беспутство овладело его паствою; а униатский священник – обыкновенно очень развитый и гуманный человек, да, наконец, если б он и плох был, как личность, то над ним есть благочинный (декан). Покойный львовский митрополит Григорий Яхимович завел между униатским духовенством один пустой порядок, уже перешедший, по счастью, в обычай. Благочинный, ревизуя своих подчиненных священников, допрашивает их, что каждый из них сделал для украшения своей церкви, для школы, для общественной нравственности и т. д., за истекший год, и на всякое показание требует фактических доводов. Нечто в этом роде и у нас делается, но у нас результат выходит не такой. Во-первых, благодаря снисходительности наших епархиальных начальств, у нас ставят в священники людей, кончивших курс только в семинарии, и, стало быть, людей недостаточно еще развитых, за что наша церковь и расплачивается расколами. Другое, наше духовенство, вследствие его прежней привязанности к старому обряду, да еще благодаря герцогу Бирону “и компании” с потомками, утратило много самостоятельности. Из всего этого и вышел тот беспорядок в нашем епархиальном управлении, о котором так много писали; а его вовсе нет у галицких униатов, потому что тамошний священник самостоятельнее нашего, не говоря уже о бесконечной разнице в личном развитии между галицкими попами и большинством наших. Стало быть, пока наше духовенство, говоря вообще, еще не готово на деятельную борьбу за православие и за нравственность, пусть хоть униатское отстаивает Землю Русскую.
Уния вовсе не такая дурная вещь, какою ее у нас считают. Страшен сон, да милостив Бог. Рим сделал страшный промах введением уний. Он забыл, что у палки два конца и что кочерга, которая загребает уголья в левую сторону, точно также легко загребает их и в правую. Православный может не заметить даже, что он сделался униатом, и католик может пойти в униатскую церковь, не переставая быть католиком; и как православные, через унию, делались и делаются католиками, так, у ловкого униатского священника, католики, через унию, делаются православными. Если славянам – католикам суждено когда-нибудь сделаться православными, то не иначе, как через унию, через этот перешеек двух исторических церквей. Есть у нас в руках страшная сила, только пользоваться ею мы до сих пор еще не умели, да и не известно, скоро ли уметь будем.
Так как речь зашла о польках и об их нравственности, то нельзя не помянуть об их совершенно оригинальном взгляде на брак. Есть между ними – опять-таки говорю только о простонародьи – слюбные жены и неслюбные жены, т. е. венчанные с их сожителями и не венчанные. Не знаю, венчанье ли утратило у них уважение вследствие беспечности ксендзов, или подействовали на них нравы высших классов, которых они не поняли толком, но результат, во всяком случае, вышел весьма печальный, и я собственными главами вижу, что и гражданский брак – меч обоюдоострый.
Неслюбная жена пользуется у поляков тем же уважением, как и венчанная. Ей все двери отворены; она по гостям ходит; ею никто не брезгает; никто ее даже не упрекнет, что она не была в костеле. Про сожителя своего она говорит мой муж, он называет ее своею женою – но на этом дело и останавливается. Маленькая разладица между не венчанными – и один из них, смотря по обстоятельствам, вылетает за двери. Через несколько месяцев у него другая жена, а у нее другой муж; затем новый развод, новый брак – и так ad infinitum. Понятно, до какой степени это деморализует женщину и насколько она становится способною к деторождению при таких переходах с рук на руки. И в самом деле, в не венчанных браках редко видятся дети, не говоря уже ни о толковом хозяйстве, ни о довольстве. Жизнь ведется точно на станции; ни муж, ни жена не верят в прочность своего союза; она думает только, как бы вымаклачить у него новое платье и сапоги, он держит ухо востро, чтоб не поддаваться ей, и вечно боится, чтоб она его не обокрала – словом, бестолковщина идет страшная.
Долго добивался я, чтоб узнать, есть ли у этих венчанных и не венчанных жен какие-нибудь политические тенденции, оказывается что ровно никаких, кроме суеверного страха перед москалями. Они слышали про нас, как про людей, которые воюют с поляками, ссылают их, отнимают у них имущество, но слышали это, опять-таки, только от простолюдинов, а простолюдины тоже не имеют серьёзной вражды к нам. Простолюдины польские не смотрят на нас, как на врагов их отечества, потому что у них самая идея о независимости их отечества крайне не выяснена. Они относятся к нам, как великий Новгород относился к Василию Буслаеву со товарищами, как стена кулачных бойцов к другой. Чуть выйдет потасовка, каждый и бежит к привычному знамени, по правилу, что своих выдавать не следует; но вражды и ненависти к противнику нет, пока еще эмиграция не довела до ожесточения и не убедила бойца, что он мученик и апостол swietej sprawy. Ненависть к нам и ко всему нашему, доходящая до фанатизма, встречается только в развитейших слоях польского общества, в людях, которые близко знакомы с польскою изящною и историческою литературою. И нельзя опять сказать, чтоб это были люди недобросовестные, или, как у нас любят их называть, иезуиты. Отнюдь нет – они, точно так же, как и чернь, невинные жертвы истории и вообще всего прошедшего Речи Посполитой и Царства Польского. Что было бы со мною, с вами, если б мы выросли на этих книгах и газетах, на этих Шуйских, Ледевелях, Духинских, если б все окружающее нас, каждая песня, каждый роман, каждый разговор, каждое семейное предание – все насквозь пропитано было воспоминаниями и пропагандою о борьбе за независимость? Проверить эти засады, как и всякие другие, не каждый способен, да и не каждый отважится на такое святотатство. И как их проверить? – для этого нужно специальное изучение фактов, годы чтения и годы путешествий; а разве у каждого есть на это и возможность и способность?
Я знаю в Яссах одну умирающую почти от чахотки молодую женщину, красавицу собою, умнейшую и развитейшую, я думаю, не только в Яссах, но и в целой Молдавии. Жизнь ее была страшная, возмутительная драма. Родные не хотели, чтоб она вышла за того, кого она любила; ее уверили, что он изменил ей. С горя, в беспамятстве, она отдала свою руку первому встречному Фразеру, пустозвону, либералу и революционеру самого дешевого сорта. Он завез ее сюда и пустился в литературу, не имея ни на гривенник таланта и заменяя его претензиею просвещать бедных румынов – словом, он немец, или, вернее, выкрест, а эти господа страдают особого рода чесоткою цивилизования нашего брата, человека восточной Европы. Двое детей не помирили бедную женщину с ее безвыходным положением. Она махнула на все рукою, сосредоточилась, замкнулась в самую себя, даже от Польши отреклась, даже детей по-польски не учит: “пусть, говорит, будут просто молдаванами; здесь родились, здесь выросли – к чему развивать в них лишние стремления, удовлетворение которых им же будет дорого стоить”!
И вот эта-то женщина, которая, и умом, и сведениями может потягаться с любым мужчиною, вполне убеждена, что мы звери, хуже зверей, что нам прогресс невозможен, что реформы у нас делаются только для того, чтоб Европе пыль в глаза пускать, что в Персии и в Испании вольнее живется и дышится, чем у нас, что спасение цивилизации зависит от восстановления Польши, и что будущее польское государство неминуемо будет светочем свободы, науки, благоденствия – всего, чего хотите – для Европы вообще и для славян в особенности. Я с ней не спорю, разве иногда отшучиваюсь – к чему понапрасну раздражать ее и без того расстроенные нервы? Но, смотря на ее грустное лицо, осененное этими русыми, как шелк, мягкими кудрями, я часто невольно задаю себе вопрос: что же это такое, что личность не может быть свободна от идей кружка, в котором она родилась и вращается? Неужели же, наконец, действительное освобождение состоит в полном нигилизме – разумеется, не в нашем, потому что у наших нигилистов есть свой символ веры и своя догматика – а в том нигилизме, до которого несколько тысяч лет назад доходил венчанный мудрец, разрешивший все житейские, политические и экономические вопросы знаменитым: суета суетствий – всяческая суета?! Родись эта женщина где-нибудь не во Львове или в Кракове, а скажем, в Казани или в Рязани – не носила бы она национального траура, не толковала бы ерунды о зверстве москалей, о благородстве французов, о мудрости Наполеона, о необходимости Турции для спокойствия Европы... Все это, разумеется, старая брехня, и все подобные соображения еще к Мокиевичу приходили в голову; но дело в том, что, все-таки, злость берет, когда видишь, что даровитая натура сбита с толку окружающею ее средой, и сознаешь, что никакой логикой, никакой диалектикой, ни самыми фактами не переубедишь ее, потому что идеи ее стали уже засадами (я очень люблю это картинное польское выражение), до мозга костей проникли, и посягательство на них становится посягательством на самую индивидуальность. А кто виноват в этих фиксациях? Мы покуда только то знаем, что виновата во всем история; но как это ей удалось оказать такую неловкую услугу полякам – а кто знает, может быть и нам тоже? – про то мы не скоро узнаем, потому что едва ли скоро может явиться у нас, при слабом развитии у нас науки истории, ученый, подобный Боклю, который бы разъяснил наше прошедшее так, как этот гениальный англичанин разъяснил прошедшее Англии, Франции, Шотландии, Германии и Испании.
А есть факты в нашей и польской жизни, над которыми нельзя не остановиться. Каким это чудом делается, что два народа, живущие рядом, говорящие почти одним и тем же языком, связанные историею до того тесно, что порою даже трудно разобрать что относится к истории Польши, что к нашей, как, например, Литва, Малая Русь, Галичина, Новгород, Псков, Смоленск, смутное время и т. д., и т. д., не говоря уже о ближайших временах – и эти два народа даже приблизительного понятия друг о друге не имеют? Это чрезвычайно резко поражает человека, знающего поляков близко и не стоящего к ним ни в каких официальных отношениях, т. е. имеющего возможность видеть и слышать их, когда они ничем не стесняются и никого не боятся. Как их публицисты пишут о нас совершенно не понимая нас, так и наши пишут о поляках, плохо их зная, или зная только понаслышке. Но бестолковая брань на нас польских газет и польское непонимание нас еще понятно: она им душу отводит, они ею сердце срывают за свои вечные неудачи в заговорах и восстаниях. Бранить нас, рассказывать про нас ужасы, подыскивать и раскрывать темные стороны нашего быта – это у них считается чуть не актом патриотизма. Они и друг друга ценят по мере ненависти к нам, готовности погибнуть в борьбы с нами. То и дело слышишь от них отзывы о своих: “Это, мой пане коханый, картёжник, пьяница, если еще и не хуже; при нем плохо класть ничего не следует, но хороший поляк (dobry polak)” – и репутация dobrego polaka искупает все! Так и развитейшие из них смотрят на эту газетную ругань, на клеветы и на всякий вздор умышленно и неумышленно распускаемый о нас. Толковал я с одним очень умным и довольно ученым эмигрантом о книжонках Духинского; он отзывался о них с величайшим презрением и говорил, что ни один образованный поляк им не верит. “Но прибавил он, Духинскому, все-таки, спасибо: он много помог польскому делу”.
– Ну, уж этого я не понимаю! По-моему, он оказал ему весьма медвежью услугу, сводя его с реальной почвы на фантастическую, опирая его на недобросовестное изучении фактов и на шарлатанских выводах из них. Он репутацию вашу замарал в глазах всякого честного человека.
– Толкуйте! засмеялся мой собеседник. – А вот поверили же ему всякие французы и немцы.
– Которые ни наших языков не знают, ни нашей истории толком не читали, ни нравов, ни быта нашего не видали! И поверили ему на честное слово, приняв его не на шутку за ученого, и кричать теперь, что историческая наука доказала, как дважды два – четыре, что вы урало-алтайцы, а не европейцы. Посмотрите, как быстро и с каким поразительным успехом распространяются его идеи: они скоро в учебники истории и географии перейдут, перейдут в верования масс. Сотни две лет пройдет, пока европейцы догадаются, что Духинский был иезуит и шарлатан, который надул их самым грубым способом, и что вся его эрудиция выеденного яйца не стоила. А мы, поляки, от этого в положительных барышах – Европа смотрит теперь на нас, как на своих, а на вас, как на чужих: она теперь уверена, что границы индо-европейского племени совпадают на Востоке с границами 1772 г. то есть идут до Днепра и до Волхова; чего же нам еще хотеть?
Все помыслы польских деятелей, публицистов и агитаторов вертятся около одной задачи – возбудить в массах ненависть ко всему русскому. Это их расчет, и расчет, надо признаться, очень верный: без ненависти к нам не может быть ни восстаний, ни европейской войны за Польшу.
ОГЛАВЛЕНИЕ |
//design-for.net/page/polskie-emigranty-prodolzhenie